– Эта святая женщина любила меня, – самодовольно ответил умирающий. – Это была чистая душа, хотя и еврейка. Она рассказала мне, кто настоящий отец ее ребенка. Этот отец – я. И этот сын – вы. Вы мой сын, Яша. Вы не Пружанский. Вы – Средиземский. Вы граф! А я великий грешник, меня даже в полку так и называли – Ораниенбаумский Дон-Жуан. Обнимите меня, молодой граф, последний отпрыск нашего угасающего рода.
Пружанский был так ошеломлен, что с размаху обнял старого негодяя. Потом опомнился и с тоской сказал:
– Ах, гражданин Средиземский, гражданин Средиземский! Зачем вы не унесли этот секрет с собой в могилу? Что же теперь будет?
Старый граф участливо смотрел на своего второго, единственного, сына, кашляя и наставляя:
– Бедное благородное сердце! Сколько вам еще придется испытать лишений! Из комсомола, конечно, вон. Да я надеюсь, что вы и сами не останетесь в этой враждебной нашему классу корпорации. Из вуза – вон. Да и зачем вам советский вуз? Графы Средиземские всегда получали образование в лицеях. Обними меня, Яшенька, еще разок! Не видишь разве, что я здесь умираю на кушетке?
– Не может этого быть, – отчаянно сказал Пружанский.
– Однако это факт, – сухо возразил старик. – Умирающие не врут.
– Я не граф, – защищался комсомолец.
– Нет, граф.
– Это вы граф.
– Оба мы графы, – заключил Средиземский. – Бедный сын мой. Предвижу, что про нас напишут стихами: «Что вы скажете, узнав, что Пружанский просто граф?»
Пружанский ушел, кренясь набок и бормоча: «Значит, я граф. Ай-ай-ай!»
Его огненная фамилия на стене потухла, и страшной могильной надписью висело в комнате только одно слово:
...ШКАРЛАТО
Старый граф работал с энергией, удивительной для умирающего. Он залучил к себе беспартийного Шкарлато и признался ему, что он, граф, великий грешник. Явствовало, что студент – последний потомок графов Средиземских и, следовательно, сам граф.
– Это было в Тифлисе, – усталым уже голосом плел Средиземский. – Я был тогда гвардейским офицером…
Шкарлато выбежал на улицу, шатаясь от радости. В ушах его стоял звон, и студенту казалось, что за ним по тротуару волочится и гремит белая сабля.
– Так им и надо, – захрипел граф. – Пусть не пишут стихов.
Последняя фамилия исчезла со стены. В комнату влетел свежий пароходный ветер. Из-за славянского шкафа вышла костлявая. Средиземский завизжал. Смерть рубанула его косой, и граф умер со счастливой улыбкой на синих губах.
В эту ночь все три студента не ночевали дома. Они бродили по фиолетовым улицам в разных концах города, пугая своим видом ночных извозчиков. Их волновали разнообразные чувства.
В третьем часу утра Талмудовский сидел на гранитном борту тротуара и шептал:
– Я не имею морального права скрыть свое происхождение от ячейки. Я должен пойти и заявить. А что скажут Пружанский и Шкарлато? Может, они даже не захотят жить со мной в одной комнате. В особенности Пружанский. Он парень горячий. Руки, наверно, даже не подаст.
В это время Пружанский в перепачканных белых брюках кружил вокруг памятника Пушкину и горячо убеждал себя:
– В конце концов я не виноват. Я жертва любовной авантюры представителя царского, насквозь пропитанного режима. Я не хочу быть графом. Рассказать невозможно, Талмудовский со мной просто разговаривать не станет. Интересно, как поступил бы на моем месте Энгельс? Я погиб. Надо скрыть. Иначе невозможно. Ай-ей-ей! А что скажет Шкарлато? Втерся, скажет, примазался. Он хоть и беспартийный, но страшный активист. Ах, что он скажет, узнав, что я, Пружанский, бывший граф! Скрыть, скрыть!
Тем временем активист Шкарлато, все еще оглушаемый звоном невидимого палаша, проходил улицы стрелковым шагом, время от времени молодецки вскрикивая:
– Жаль, что наследства не оставил. Чудо-богатырь. Отец говорил, что у него имение в Черниговской губернии. Хи, не вовремя я родился! Там теперь, наверно, совхоз. Эх, марш вперед, труба зовет, черные гусары! Интересно, выпил бы я бутылку рома, сидя на оконном карнизе? Надо будет попробовать! А ведь ничего нельзя рассказать. Талмудовский и Пружанский могут из зависти мне напортить. А хорошо бы жениться на графине! Утром входишь в будуар…
Первым прибежал домой Пружанский. Дрожа всем телом, он залег в постель и кренделем свернулся под малиновым одеялом. Только он начал согреваться, как дверь раскрылась, и вошел Талмудовский, лицо которого имело темный, наждачный цвет.
– Слушай, Яшка, – сказал он строго. – Что бы ты сделал, если бы один из нас троих оказался сыном графа?
Пружанский слабо вскрикнул.
«Вот оно, – подумал он, – начинается».
– Что бы ты все-таки сделал? – решительно настаивал Талмудовский.
– Что за глупости? – совсем оробев, сказал Пружанский. – Какие из нас графы!
– А все-таки? Что б ты сделал?
– Лично я?
– Да, ты лично.
– Лично я порвал бы с ним всякие отношения!
– И разговаривать не стал бы? – со стоном воскликнул Талмудовский.
– Нет, не стал бы. Ни за что! Но к чему этот глупый разговор?
– Это не глупый разговор, – мрачно сказал Талмудовский. – От этого вся жизнь зависит.
«Погиб, погиб», – подумал Пружанский, прыгая под одеялом, как мышь.
«Конечно, со мной никто не будет разговаривать, – думал Талмудовский. – Пружанский совершенно прав».
И он тяжело свалился на круглое, бисквитное сиденье венского стула. Комсомолец совсем исчез в волнах одеяла. Наступило длительное, нехорошее молчание. В передней раздались молодцеватые шаги, и в комнату вошел Шкарлато.